«МУЗЕИ СЛОВ»

Если в мучительские осужден кто руки,

Ждет, бедная голова, печали и му´ки,

Не вели томить его делом кузниц трудных,

Ни посылать в тяжкие работы мест рудных.

Пусть лексикон делает.  То одно довлеет:

Всех мук роды сей един труд в себе имеет!

Феофан Прокопович

«Делать лексикон» значит «составлять словарь». Занятие, казалось бы, спокойное и мирное, а вот ведь в каких черных красках рисует его современник Петра 1. Неужели и верно эта работа хуже каторги? Почему?

Она делится на два важных этапа. Сначала надо собрать все слова, которые интересуют лексикографа, потом их «истолковать», объяснить. Ни в том, ни в другом случае никто не может полагаться на свою память: нет людей, которые держали бы в голове все слова того или иного языка, знали все их значения. Вы не понимаете слова «гном», я забыл глагол «ёрничать», а ваш друг даже представления не имеет о существительном «дио´птр». Мы не включили бы их в словарь, не сумели бы правильно выяснить их смысл. А все они употребляются в русской литературе.

Значит, прежде всего необходимо собрать как можно большую коллекцию слов русского языка, общего современного языка, древнерусского или одного из областных диалектов, в зависимости от того, чем именно мы хотим заняться. Сборы эти всегда и во всех случаях оказываются делом трудоемким и нелегким.

Было время, когда им занимались одиночки‑энтузиасты на свой страх и риск. Знаменитый наш лексикограф Владимир Даль посвятил почти всю свою сознательную жизнь составлению большого словаря народной речи. Начал он его юношей, кончил старцем. Вот что рассказывает он:

"С той поры, как составитель этого словаря себя помнит... жадно хватая на лету родные речи, слова и обороты... записывал [он] их без всякой иной цели и намерения, как для памяти, для изучения языка, потому что они ему нравились... Прошло много лет, и записи эти выросли до такого объема, что при бродячей жизни (В. Даль был по профессии военным врачом. — Л. У.)  стали угрожать требованием для себя особой подводы... Живо припоминаю пропажу моего вьючного верблюда еще в походе. 1829 года, в военной суматохе, перехода за два до Адрианополя. Товарищ мой горевал по любимом кларнете своем, оставшемся, как мы полагали, туркам, а я осиротел с утратою своих записок  ; о чемоданах с одеждою мы мало заботились. Беседа с солдатами всех местностей широкой Руси доставила мне обильные запасы для изучения языка, и все это погибло! К счастию, казаки подхватили где‑то верблюда с кларнетом и записками и через неделю привели его в Адрианополь. Бывший же при нем денщик мой пропал без вести..."

Это было в 1829 году, а первый том словаря Далю удалось выпустить только в 1861 году. Тридцать лет непрерывного самоотверженного труда позволили ему Собрать около 200000 русских слов, создать книгу, которая и сейчас не утратила цены и значения. Но Даль, не будучи языковедом, не имея специальной подготовки, работал один. Поэтому словарь его изобилует ошибками, неверными толкованиями, неосновательными догадками. Теперь в нашей стране дело изучения слов русской речи ведется иначе. Теперь им занимаются не одиночки, а крепкие коллективы ученых, сотрудников языковедческих учреждений. И те коллекции, которые ими скапливаются, не уместились бы ни на каких «подводах» и «верблюдах»: они составляют грандиозные картотеки, целые любопытнейшие «музеи слов».

Возьмите, например, замечательную картотеку словарного отдела Института языкознания в Ленинграде. Она хранит около семи миллионов карточек с записями различных русских слов. Около семи миллионов! Если каждая карточка весит только два грамма, то и то общий вес «музея» равняется четырнадцати тоннам! Какой уж тут верблюд!

Законен вопрос: почему карточек так много? Неужели же русский язык столь необычно богат словами? Неужто их число измеряется миллионами? Естественно спросить и о другом: как составилась такая громадная коллекция? Что она собой представляет? Как работают над ней ученые и для чего именно она нужна?

Разумеется, слов у нас гораздо меньше, чем этих карточек с записями. Сотрудники словарного отдела полагают, что ими зарегистрировано около 400‑500 тысяч разных русских слов. Вероятно, в коллекции есть пропуски (она и сейчас непрерывно пополняется), но, в общем, цифра эта близка к исчерпывающей. А для того чтобы понять, для чего необходимо столь чудовищное количество карточек, сто´ит мысленно заглянуть в любой такой «музей слов».

Он не похож на другие музеи, — скажем, на зоологический, с его красивыми витринами, где полярная сова сидит на картонном ропаке, прикрытом искусственным снегом из ваты и бертолетовой соли, а семья утконосов весело полощется под сделанной из стекла поверхностью воображаемой австралийской речки. Не похож и похож!

В картотеке тысячи и сотни тысяч карточек установлены в длинных ящиках наподобие библиотечных каталогов. Каждая карточка размером с почтовую открытку стоит на своем точном месте по алфавиту. Что написано на ней?

На карточке написана какая‑нибудь фраза, отрывок из текста книги, документа или кусочек подслушанной кем‑либо живой речи. Например:

"Пускай же говорят собаки:  ,,Ай, Моська! Знать, она сильна, что лает на Слона!''"

В этой цитате слово «собаки» подчеркнуто или выделено каким‑либо способом, а внизу сделано указание: «И. А. Крылов, „Басни“, стр. такая‑то». Эта карточка стоит в ящике на букву "С", на слово «собака». И если вы возьмете одну из ее соседок, то и на ней вы встретите выписки, в которых — во второй, в третий, в десятый раз — будет встречаться так же подчеркнутое то же самое слово. Зачем это нужно? Неужели ученые не могут запомнить и объяснить даже такое слово, всем известное, совсем простое?

А что оно, по вашему мнению, означает? Ну конечно: «Прирученное человеком хищное животное, близкое к волку, лисице и другим». Что же еще можно добавить?

Но вот я вытаскиваю еще одну карточку. На ней написано довольно странное: "Оставив тяжело нагруженную деревянную собаку  на перекрестке двух штреков, мальчик на четвереньках пополз на стоны..." Неужели и тут речь идет о «прирученном хищном животном»? Конечно, нет: лет пятьдесят — сто назад рудокопы называли «собаками» рудничные тележки, на которых отвозили по штольням породу. Можно встретить и такую запись: "По тем кустам пройдешь, столько собак  в портки вопьется, скребницей час не отчистишь!" Оказывается, в Псковской области «собаками» называют цепкие семена сорного растения череды´... А что значит сочетание слов «морская собака», «летучая собака»? А сколько совершенно неожиданных значений имеет уменьшительное слово «собачка»: это и «гашетка огнестрельного оружия», и «особый зубец в механизме, препятствующий обратному движению», и «клинышек», и «щеколда»... Что же получается?

Выходит, что слово, взятое само по себе, в отдельности от других слов, вне фразы‑предложения может оказаться совсем непонятным для нас. И наоборот, каждое новое предложение, новый кусок живой речи иной раз способны дать нам понятие о таком значении хорошо известного слова, о котором мы и не догадывались.

Вот почему и приходится на одно слово делать не одну, а много выписок. Не слишком много, чтобы они не заполняли собой и без того обильный «музей слов», но и не слишком мало; иначе многие и, быть может, очень важные значения этого слова останутся непонятными и незамеченными. Иначе говоря, тут‑то и обнаруживается сходство нашего «музея слов» с зоологическим музеем. Там ученые стараются размещать чучела животных в их природной обстановке вовсе не красоты ради, а для того, чтобы можно было правильнее и полнее судить об их особенностях, о том, для чего, скажем, тигру нужна его пестрая раскраска или дятлу упругий жесткий хвост. И здесь языковеды тоже стремятся воссоздать естественные условия, в которых живут слова нашей речи: они ведь никогда не встречаются нам «сами по себе»; они всегда показываются в живой связи с другими словами, мелькают в хороводах предложений, в сложной перекличке с другими своими собратьями,

Теперь этот вопрос, мне кажется, выяснен. Остались другие: как составляются такие коллекции, откуда берутся их карточки, какую работу над ними ведут? Тут нам придется принять в расчет, что, как мы уже говорили, все это может меняться в зависимости от того, с каким именно словесным материалом, с какими потоками могучей реки русского языка мы имеем дело, какую ставим перед собою цель.

В МИРЕ ДАВНО ОТЗВУЧАВШИХ СЛОВ

Представьте себе, что вы историк, занятый чтением старинных рукописей. В грамоте одного из тверских монастырей, помеченной концом XVI века, вам попадается непонятная строчка:

"...и была та земля ране монастырская, и брана на посад под веденцы...  "

Что может это значить? Слова «земля», «посад», «брана», «монастырская» понятны. Но что такое «веденцы»? Из одного предложения не выяснишь не только смысла нового слова, но даже ка´к оно звучит в именительном падеже единственного числа: «ведене´ц», как «бубене´ц» или «огуре´ц», «ве´денца», как «у´лица», «гу´сеница», или «веденца´» — вроде «пыльца´», «грязца´». А может быть, еще и «веде´нца».

Еще хуже со значением слова: может быть, эти «веденцы», под которые заняли монастырскую землю, — овощи; действительно, что‑то вроде огурцов или капорцев? А может статься, они строения или сооружения наподобие прудов — «копанцев», или просто растения как «саженцы»? Непонятно! Можно, вероятно, порывшись в древних рукописях, найти более ясный отрывок, содержащий это же слово; но для этого надо перерыть сотни старых грамот, книг, документов без большой надежды скоро наткнуться на него. Это, конечно, немыслимо.

Было бы очень печально, если бы не существовало «музеев слов». Вы идете в один из них, — скажем, в наш, ленинградский, — в картотеку словарного отдела Института языкознания. Древнерусскому языку отведено в ней полтора миллиона карточек. Вы заглядываете в них и с благодарностью видите: опытные охотники за старыми словами давно проделали за вас нужную работу: они собрали целый букет примеров на заинтересовавшее вас слово. Читаем их подряд.

Первая карточка ничего нового не дает: "Взято с пермской земли двадцать веденцов  ..." Тут это слово может значить что угодно. Вторая тоже помогает мало: "Дал вклад Кузьма Устюженский веденец  кафтан бархатный черный пуговицы золотые..."

Ясно одно: в именительном падеже единственного числа наше слово звучит как «ве´дене´ц», оно мужского рода. Но предки наши писали не всегда тщательно; к знакам препинания либо вовсе не прибегали, либо расставляли их каждый по‑своему. Как понять: кафтан, что ли, назывался веденцом, или же это звание самого «вкладчика» (жертвователя), Устюженского Кузьмы? Туманно. Но, открыв третью карточку, мы с облегчением читаем:

"...а на том месте — лавка Якимки, московского веденца  ..." Победа! Выяснено твердо: «ве´дене´ц» — человек. Но какой? Означает ли слово это профессию (может быть, он «кузне´ц», «купе´ц»?), характеристику («глупе´ц», «сорване´ц») или еще что‑нибудь? Сказать трудно.

Еще и еще перебираете вы карточки, радуясь тому, что их так много, и, наконец, натыкаетесь на то, что вам нужно:

"...Осипко Осипов с братом по государеву указу приведены  в Новгород в веденцах  и помогу взяли из казны и, не хотя быть в тягле, заложились у митрополита..."

Вот теперь, если вы историк, перед вами нарисовалась целая яркая картина древней жизни. В те далекие времена существовали на Руси полусвободные переселенцы. Их направляли на пустынные окраины, выдавая на обзаведение ссуды из казны. Эти веде´нцы´, или све´денцы´, становились людьми «тяглыми», подневольными; чтобы выкупиться из царской кабалы, им приходилось закладывать себя самих, точно вещи в ломбарде, у какого‑нибудь богатея. Так и Осипко заложил себя и брата митрополиту.

Все стало понятным, но ведь не из одной этой последней карточки, — из всех! Без других примеров и этот не помог бы: а вдруг «привести в веденцах» значит «привести в кандалах» или «в рубищах»? Но мы уже узнали: «веденец» — человек. Так, сличая несколько текстов, можно установить значение даже очень непонятного старого слова. Этим иной раз приходится заниматься самому историку; но постоянно, повседневно этой работой заняты люди, которые хотят снять с других тяжкий труд по разгадыванию старых слов, языковедылексикографы. И для них обширные коллекции «музея слов» — прямая необходимость.

Годами скапливают эти собрания текстов опытные охотники за давно отзвучавшими словами — выборщики словарных отделов. Работа далеко не простая: ни одного слова нельзя упустить; проворонишь его, и кто знает, когда вторично упадет на него глаз человека; может быть, через десятки лет! А с другой стороны, нельзя и выписывать, как хотелось бы, все слова древних рукописей подряд: они загромоздят «музей слов» миллионами ненужных повторений.

То же и с примерами: одни сразу раскрывают точное значение слова, другие не говорят почти ничего. Хотелось бы плохие отбрасывать, но опасно: а вдруг хороших не встретится?!

Я привел в виде образца слово «веденец»; но таких и еще более непонятных слов в древнерусских текстах множество. Существует целая литература споров по поводу многих загадочных выражений, обнаруженных в «Слове о полку Игореве». Что такое «харалу´жная» сталь? Как надо понимать выражение «дебрь Киса´ня»? Кого подразумевал гениальный автор под «дивом», который у него «кычет верьху древа», — птицу, человека или божество? Многие из них не поддаются разгадке именно потому, что нигде, кроме «Слова», не встречаются. Не встретились пока что! Но, может быть, охотники за древними словами их когда‑нибудь и найдут еще...

Мне хочется познакомить вас еще с одним занятным примером таких загадок, со словом «вевеля´й».

Вот фраза:

"...а на том возу казна стрелецкая, да иная кладь, да три вевеляя  ..." Или: "...и в то сельцо приходили стрельцы и с вевеляями  ..."

Можно подумать: «вевеляй», видимо, какой‑то военный инструмент или оружие, только какое именно?

Будь в наших руках эти два примера, дело было бы, пожалуй, безнадежным. Но в «музее слов» не одна и не две карточки содержат каждое любопытное слово. И среди них имеется такая: "...от всяких двадцати ратных человек ставлю я по одному ротмистру или по два рядовых вевеляев  ".

Выписка сделана из старинной книги по воинскому делу. Она ясно показывает: «вевеляй» — не предмет. Это особый военный чин, звание. Языковедам удалось установить и его значение и самое происхождение слова. «Вевеляй» — переделанное на русский лад немецкое слово «фельдвайбель» (теперь мы произносим его тоже не очень точно: «фельдфебель»). Вевеляи были в допетровской Руси младшими стрелецкими командирами, вроде наших старшин.

Я думаю, вам хорошо понятно, до какой степени важны такие правильно подобранные, тщательно выисканные выписки, какой большой опытностью, умением, знанием дела должны обладать те, кто их собирает по старым документам, — охотники за древними, ископаемыми из архивной пыли словами.

В ПОГОНЕ ЗА ЖИВЫМ СЛОВОМ

Мы говорили сейчас о словах, которые уже давно отзвучали. Их нет больше в мире. Только в древних книгах, на листах выцветших рукописей и грамот остались их отпечатки, их тени. Никто не говорит «кметь», когда нужно назвать воина. Ни один человек не поименует дядю у´ем или мужа ла´дой, как в дни Мономаха. Древние слова подобны потухшим звездам: их давно нет, а до нас все еще доходит их свет, потому что свет идет медленно.

Да понятно: собирать тени нелегко. Зато со словами живой речи дело, наверное, обстоит лучше? Вот, скажем, народный язык, его местные говоры, областные наречия и диалекты. Они же еще живут; с ними все видимо, все ясно... Это — русский язык, а мы тоже русские люди.

Вы думаете, с ними так просто?

Вы идете где‑либо по глухому лесу, вдоль реки, впадающей в Белое море. Тропка змеится вперед. И вдруг из‑за вековой ели какой‑то дедка дружелюбно кричит вам: "Эй, друг! Туды не ходи: там ня´ша !" Что подумаете вы при этом?

Вы подумаете: «Дед либо нерусский, либо шутник! „Няша“! Скажите на милость! Что это: „бука“, „бяка“? Нашел чем стращать!»

Но не теряйтесь в догадках; спросите в любой северной деревне и узнаете: нет, «ня´ша» не «бука». «Ня´ша» — на местном наречии болото. А соваться в болото действительно ни к чему.

Слово «няша» известно только на Крайнем Севере. Ни рязанец, ни орловец его не поймут[1]. Зато у них есть свои местные слова, точно так же неизвестные в других частях громадной нашей страны.

Если бы лет сорок назад где‑нибудь возле Великих Лук, завидев замурзанного парнишку на деревенском крыльце, вы окликнули его: «Вань, а ваши где?», вы рисковали бы услышать в ответ что‑нибудь вроде:

«Да батька уже помеша´лся, так ён на будво´рице орёт; а матка, та´я шум с избы´ па´ше...»

Я думаю, вы побледнели бы: целая семья сошла с ума! На деле же все было очень спокойно; ответ мальчишки можно перевести «с псковского на русский» примерно так: «Отец закончил вторую вспашку поля и теперь поднимает огород возле избы, а мать — та выметает мусор из дому...» Только и всего. Это совсем не бред безумца; это чистый и правильный русский язык, только не литературный, а народный, в одном из его многочисленных наречий.

Было время, наречия эти резко отделялись друг от друга и не менялись веками: ведь жители разных частей нашей родины — тверяки, псковичи, вологжане, куряне — почти никогда не встречались и даже не слышали друг друга. Теперь не то: наша жизнь с ее железными дорогами, почтой, радио, телеграфом, книгами, газетами, воинской службой, обязательным обучением все сильней и сильней стирает все языковые рубежи. Иначе и быть не может. Но кое‑какие местные особенности всё еще держатся. Областные говоры и сегодня влияют на общерусский язык. В них гораздо крепче, чем в городской речи, сохраняются следы прошлого. Не приходится удивляться, если языковеды спят и во сне видят: хоть напоследок собрать, запечатлеть, изучить эти вымирающие диалекты: не из них ли вырос и весь наш язык?!

Легко сказать — собрать и изучить! На местных диалектах никто не пишет ни книг, ни документов. Они живут только звуча, только в устах говорящих. И ученым, которые охотятся за их словами, приходится пускаться в далекие, порою нелегкие, странствования.

Местные слова, как лесные птицы, держатся всего прочнее в самых далеких, самых глухих углах страны.

Приходится плыть на их поиски по могучим рекам, пробираться сквозь таежную глушь в последние «медвежьи углы», сквозь «ня´ши» и «со´ломбы», по «крючам» да «запроки´дам» доходить до отдаленнейших поселков, выходить в море с беломорскими или азовскими рыбаками, слушать старых сказочниц и певцов народных «ста´рин» — былин и, как когда‑то делал Даль, тщательно, бережно записывать каждое уловленное незнакомое слово. А нужны они науке, эти подслушанные слова? Нужны, и даже очень!

В окрестностях Пскова вы до сего дня можете услышать слово «попелу´шка». Оно значит «серая ночная бабочка». Слово это, видимо, очень древнее; происходит оно от «по´пел» (пепел), а близкие к нему слова можно встретить и в других славянских языках. Псковичи унаследовали его от своих далеких предков. Это совершенно закономерно.

А теперь представьте себе, что где‑нибудь в Сибири вам, охотнику за словами, попадается в речи местных жителей это же самое слово. Нигде кругом его нет, а тут вдруг в небольшом районе оно известно каждому. Что это может значить?

Нередко бывает разумно предположить: когда‑то, может быть очень давно, этот далекий район был заселен выходцами из‑под Пскова. Факт забылся; даже сами правнуки тогдашних поселенцев утратили память о своем происхождении. А слово помнит и свидетельствует о нем.

Когда думаешь о таких случаях, приходит на ум одно растение, обычная сорная трава Европы, «плянта´го», каждому известный подорожник. У подорожника цепкие семена. Он подвешивает их к одежде и обуви проходящих и путешествует, так сказать, «чужими ногами». Именно поэтому он и растет больше всего вдоль пешеходных тропинок.

Едва первые европейские переселенцы появились в Америке, вместе с ними, цепко держась за грубую шерсть чулок и юбок, явился туда и подорожник. Скоро удивленные индейцы стали находить эту чуждую, невиданную траву всюду вдоль дорог, по которым проходили их страшные гонители. И они прозвали ее «следом белого»; плоские листья ее громко кричали им: «Берегись! Тут шел бледнолицый!»

Слово как подорожник: оно никуда не может пойти само. Но его всюду проносят люди. И нередко они уходят, а оно остается, как верный свидетель: тут были они!

Бывает и иначе. В той же Псковской области доныне живут странные обращения рассерженных взрослых к балованным и озорным детям: «Эй, литва´! — кричат ребятам старшие. — Живо уняться, во´льница!»

На первый взгляд, что особенного? Но вспомним, что «вольницей» в старину именно в Новгородской и в Псковской землях именовались полувоенные, полуразбойничьи ватаги забубенных, отчаянных голов, «ушку´йников». Они порою смело боролись за свою родину на войне, но в мирное время не стесняли себя в обращении со своими соотчичами. А в дни известных «литовских войн» соседние феодалы приводили в эти же края дружины своих воинов, вероятно усердно грабивших и разорявших население. Надо думать, и те и другие основательно похозяйничали тут, если даже теперь, спустя века и века после того времени, здесь, и только здесь, всякий озорник‑буян именуется либо «вольницей», либо «литвой». Тут уж слово свидетельствует о делах и событиях далекого прошлого не своими путешествиями, а, наоборот, самым фактом своего появления и оседлого существования в определенном, строго ограниченном районе.

Все это не могло не обратить на себя особого внимания языковедов. Не говоря уже о словарях, они начали, на основании собираемых записей областных слов, составлять особые «лингвистические карты», основав специальный отдел языковедной науки — «лингвистическую географию».

Вы, разумеется, видели на обычных картах извилистые линии, именуемые разными словами с неизменной приставкой «изо» (по‑гречески — «равный»): изобаты (кривые, соединяющие места равных глубин в море), изотермы (кривые равных температур), изобары (линии одинакового давления воздуха), изогипсы (линии, соединяющие одинаковые высоты). Карты эти позволяют географам, климатологам, морякам судить о многих явлениях природы. На лингвистические карты наносятся похожие линии — изоглоссы; они соединяют между собою пункты, в которых наблюдены одни и те же слова, одинаковые формы слов, сходные грамматические явления. Изоглоссы слов «вольница» и «литва», несомненно, почти совпадут; они, как кольцом, охватят старые псковские и новгородские земли; они очертят тот район, который подвергался некогда то вражескому, а то и «дружескому» разорению. Изоглоссы, вычерченные по другим словам, одни пролягут от Новгорода на восток, обрисовывая пути, по которым предприимчивые новгородцы колонизовали некогда Приуралье, другие потянутся от Великих Лук к юго‑западу, указывая на старые связи южных псковичей с белорусами... И, как опытный геолог, наметив на карте точки, где находят в слоях земли остатки каких‑нибудь древних раковин, уверенно говорит: «Тут было море!» — так языковед по своим изоглоссам судит о таких передвижениях давних обитателей земли Русской, о которых не сохранилось никаких свидетельств у историков. Как же не сказать, что собирание и этой части «музея слов» является пусть не легким, но увлекательным и важным делом!

ЯЗЫК, КОТОРЫМ ГОВОРИМ МЫ

Вы убедились: нелегка охота за древнерусскими, да и за современными областными, словами. Поиски первых связаны с копаньем в архивной пыли, с погружением в труднодоступный, и в конце концов довольно ограниченный, окостенелый мир старых письменных памятников. Поле деятельности охотника за ними и темно и нешироко. Наоборот, каждый, кто изучает современный народный язык, то и дело теряется перед колоссальными грудами живого, пестрого, подвижного материала. Столько говоров, наречий, диалектов, и все это живет, воздействует одно на другое, движется, переплетается...

Есть в этих областях работы трудности взаимно противоположного характера. Никогда ни единого слова древней речи мы не слыхали и не услышим; мы знаем только письменный, мертвый слепок с нее. Напротив того, областные языки, если не принимать в расчет ничтожных исключений, известны нам только на слух. Кто и где читал газету или книжку, напечатанную на орловско‑курском, пензенском или костромском наречии?

В то же время и там и тут встречаются сходные препятствия. И древний русский и современные говоры, в общем, мало знакомы нам, горожанам. И там и Тут пестрят непонятные, загадочные слова; значение их порою весьма темно, и раскрыть его не так‑то просто. Правда, бывают случаи, когда загадки современных диалектов решаются при помощи того, что мы знаем о языке Киевской Руси. Случается и наоборот: смысл умершего века´ назад слова, добытого из старинной грамоты, проясняется, если порыться в каком‑нибудь нынешнем, живом местном говоре.

Мы долго разводили бы руками, стараясь понять, почему пепельно‑серая ночная бабочка зовется в народе «попелухой», если бы слово «попел» (пепел) не было нам известно из древних книг.

Многие охотничьи термины глубокой древности, вроде «пу´тик» (охотничья тропа с расставленными вдоль нее капканами), «ёз» (закол, хворостяная перегородка через русло реки для рыбной ловли) или «перевес» (птицеловная сеть), остались бы для нас неразгаданными, если бы мы не находили им объяснений и близких слов в современных народных говорах. Ведь в литературном языке они давно исчезли.

Казалось бы, никаких таких затруднений не может быть при составлении словарей нашей современной литературной речи. Уж ее‑то мы знаем и в письменной и в устной формах. Мы сами ежечасно пользуемся ею. Какие могут быть для меня тайны в языке, которым я сам говорю? Я его хранитель, передатчик и в какойто миллионной доле даже его творец. Ему меня обучали в школе; я и сам призван учить правильному владению родным языком своих детей и внуков. Значит, эта область словарной работы должна быть самой легкой.

Хорошо бы, если бы это было так.

Составитель древнерусского или народно‑русского словаря ставит перед собой одну основную цель: дать наиболее точную и полную картину языка, помочь его изучению. Любое вновь найденное слово он смело и твердо заносит в свой список, заботясь об одном — о точной его передаче. Не приходится рассуждать: хорошо или плохо, что автор «Слова о полку Игореве» называл воинов «кме´тями», а тоску — «туго´ю»; он их так назвал, и все тут. Нечего делать замечание псковичу, если он именует бабочку‑капустницу «мя´клышем», а птицу сову — «лунём». Ему нет печали до того, что в других наречиях «лунь» — совсем иная птица. Он так говорит, и дело с концом. Составитель словаря покорно запишет любое его «словоупотребление».

Совсем иное — составление словаря нашего современного языка. Здесь перед лексикографом возникает дополнительная и особо важная задача. Он не может просто регистрировать слова: существуют, дескать, и прекрасно. Он должен еще определить, законно ли их существование в устах говорящих или под пером пишущих? А может быть, они употребили их случайно, по ошибке и невежеству, и им не место в стройном здании литературной речи?

Вот почему, записав в речи образованного горожанина слово «сковырну´лся» в смысле «сорвался, упал», или слово «булга´хтер» (вместо «бухгалтер»), он должен будет сразу же призадуматься: а можно ли эти слова заносить в словарь литературной речи? Законны ли они в ней? Можно ли позволить школьнику в классе, журналисту в газете употреблять их в этом виде или это надо запретить ? Допустимо ли, чтобы мы слышали и читали фразы вроде: «Ученики нередко могут сковырнуться при испытании по русскому языку», или «Булгахтерский учет — основа нашего хозяйства»?

В чем же разница между литературной и разговорной речью? Да в том, что литературный язык — язык особый. Один из всех языков, которыми мы можем пользоваться, он имеет свою, пусть непостоянную и изменчивую, необходимую норму , подчиняется определенным (хотя тоже изменчивым и гибким) правилам . Мы не просто изучаем его: мы делаем это для того, чтобы его совершенствовать. Мы делаем это для того, чтоб обучать ему других людей. Поэтому и любой словарь литературного языка не может остаться его равнодушным описанием, слепком с натуры. Он должен стать своего рода книгой его законов. Своим существованием он должен отучать от неправильной и насаждать правильную речь.

Не знаю, думаете ли вы, что это очень просто?

Каждый день вы сталкиваетесь с тысячами слов и устных и письменных. Но как узнать, которые из них принадлежат к правильному литературному языку, которые — самозванцы? Кто судья в этом вопросе? Вы пойдете к учителю языка, но учитель сам полезет за нужной справкой в словарь. Словарь составляли языковеды, а каждый языковед скажет вам, что он не вправе навязывать языку свои личные вкусы: «Мы сами должны искать законы языка в языке, а никак не придумывать их для него».

Получается заколдованный круг, и что‑то выхода из него не видно.

Выход приходится искать именно в самой литературе. То слово, которое принято писателями, поэтами, учеными, которое повторяется в книгах, газетах, — его мы должны считать литературным, даже если нам самим оно незнакомо или непривычно. А вот если оно звучит только в устных беседах или если оно встречается изредка в очень специальных профессиональных изданиях, не выходя за их круг, тогда с приданием ему звания «литературно‑правильного» придется подождать, даже если оно звучно, красиво и по всем статьям хорошо.

Вот какой казус пришлось недавно разрешать ленинградскому «музею слов», картотеке Института языкознания.

Потребовалось установить: есть ли в литературном языке слово «купе´йность». Заглянули в готовые словари: не обнаружили. Поговорили с железнодорожниками: эти все его знают и считают совершенно правильным. Слово «купе´» в словарях есть; оно‑то литературно. Ну, а с «купе´йностью» как же? Мало ли, что и как в устной «домашней» речи своей именуют между собою путейцы: они шутники, и паровоз марки «0В» называли, бывало, «овцой» или «овечкой». Но ведь нельзя всерьез писать: "На железных дорогах СССР долгое время работали паровозы марок,,Овца'' и,,Щука''. Эти названия нелитературны.

Чтобы разрешить вопрос, надо было установить: есть ли такое слово где‑нибудь в серьезных работах по транспорту, встречается ли оно в художественных произведениях?.. Это была задача неразрешимая для одиночек прошлого, вроде В. Даля. Попробуйте догадаться, где, в какой из тысяч ежегодно выходящих в нашей стране книг, на каком седьмом или десятом миллионе их страниц встретится это маленькое словечко!

Другое дело — крепкий коллектив научных работников картотеки. Они устроили форменную облаву на «купейность», и слово удалось, наконец, поймать в учебнике для работников вокзалов, написанном видным путейцем. Картотека дала ответ заинтересованным: "Да,,,купейность'' — слово, становящееся литературным "; а в ящиках «музея» появилась еще одна, семь миллионов первая карточка.

Другой вопрос: надолго ли слово это вошло в наш литературный язык, есть ли большой смысл сохранять его там? Не больно‑то оно удобно и красиво, и, весьма возможно, дни его существования уже сочтены.

Надо прямо сказать: одну из самых больших трудностей работы над литературным языком составляет его исключительная живость, подвижность. И древнерусский язык и даже областные диалекты — другое дело. Первый давно уже окаменел окончательно; вторые неспешно текут и движутся, как вылившаяся когда‑то из жерла вулкана, остывающая вязкая лава. А литературная речь подобна живой реке: она бурлит, пенится, роет берега, принимает притоки, растекается многими руслами — живет. То, что сейчас мелькнуло на поверхности, через краткое время кануло на дно или выброшено на отмель. Поди уследи за всем этим блеском и сутолокой!

Вот судите сами. В конце двадцатых годов во многих советских учреждениях был для пробы введен особый порядок: они работали без общих выходных, как заводы, а сотрудники отдыхали каждый в свой день укороченной пятидневной недели по очереди.

Эту систему сначала называли длинно: «непрерывной рабочей неделей». Потом возникло сокращенное слово «непрерывка». Оно мгновенно стало бесспорно литературным словом: вы найдете его в протоколах тогдашних собраний, в приказах, в статьях газет, а вполне возможно, и в художественных произведениях того времени. Теперь же вы, вероятно, сегодня услышали его от меня впервые. Почему? Потому что спустя очень недолгий срок непрерывная неделя была признана неудобной, отменена, и слово, ее означавшее, исчезло. Перед работниками словарей встает существенный вопрос: имеет ли оно право числиться в списках литературных русских слов?

Случается, что споры на чисто словарные темы выбиваются за пределы кабинетов ученых.

В отрывке из стихотворения XVIII века, приведенном ранее, есть слово «довлеет»: «То одно довлеет...» — говорит Ф. Прокопович о «делании лексиконов», то есть «этого одного достаточно».

«Довлеть» — слово старославянское: глагол, означающий именно «быть достаточным», «хватать». Когдато широким распространением пользовалось древнее изречение: «Довлеет дневи злоба его», переводимое: «На каждый день хватает его собственных забот».

В двуязычных словарях оно так и понимается: по‑французски «довлеть» — «suffir»; по‑немецки — «gen\»ugen" («быть достаточным»). Нам же, русским, особенно не знающим древнеславянского, «довлеть» по звучанию напоминает «давить», «давление», — слова совсем другого корня. В результате этого чисто внешнего сходства произошла путаница. Теперь даже очень хорошие знатоки русского языка то и дело употребляют (притом и в печати) глагол «дОвлеть» вместо сочетания слов «оказывать дАвление»:

"Гитлеровская Германия довлела над своими союзниками".

"Над руководителями треста довлеет одна мысль: как бы не произошло затоваривания..."

В этих случаях «довлеет» значит уже «давит», «висит», «угнетает», — все что угодно, только не «является достаточным».

По поводу этого обстоятельства в нашей прессе возникли бурные споры. Писатель Ф. Гладков опротестовал подобное понимание слова, совершенно справедливо считая его результатом прямой ошибки, неосведомленности в славянском языке. Казалось бы, он совершенно прав.

Однако посыпались возражения. Старое древнеславянское значение слова забылось, говорили многие, утвердилось новое. Какое нам дело до того, что´ «довлеть» значило во дни Гостомысла? Теперь оно значит другое, и смешно возражать против этого. Подобные превращения происходят в языке постоянно.

Вот греческое слово «идио´тэс». В Греции оно означало «частный, или простой, человек». А теперь во многих языках его понимают как синоним полного дурака, «болвана».

Вот латинское слово «пага´нус». Его первоначальное значение было «крестьянин». Потом оно стало означать «язычник» (потому что христианство в Риме долго не могло проникнуть в деревню). А теперь у нас, русских, оно приобрело смысл «нечистый», «мерзкий»: гриб «поганка»; «экий поганый характер»...

Всем известно слово «миниатюрный»: мы понимаем его как "маленький и изящный; но тут такая же путаница, как и со словом «довлеть». Слово «миниатюра» (маленький рисунок) на самом деле по‑итальянски означает «сделанный красной краской»: по‑итальянски «минио» — красная окись свинца, а заставочные рисунки в старых книгах чаще всего исполнялись именно этой краской.

Однако в романских языках очень распространен совсем другой корень — «мин»; мы встречаем его в таких словах, как «мино´р», «остров Минорка» (рядом с островом Майоркой), «ми´нимум», «ми´нус». По‑латыни «ми´нор» действительно значило «малый», «меньший». Произошло смешение двух корней, и «маленький рисунок — миниатюра» как бы прирос к семье слов, сходных с «минимумом». А от «миниатюры» произошло уже в русском языке[2]прилагательное «миниатюрный» — маленький. Об окиси свинца совершенно забыли.

Как видите, слова далеко не редко рождаются в результате языковой путаницы, ряда ошибок. Тем не менее мы все спокойно употребляем и слово «идиот», и «поганку», и «миниатюрный», и сотни других. Почему же надо вооружаться против глагола «довлеть» в его новом значении, если язык принимает его?

Спор о слове этом дошел до того, что противники обратились за разрешением его к ученым‑лингвистам. Крупнейшие языковеды наши высказались уклончиво и осторожно. «Да, — говорили они, — мы сами избегаем употреблять это слово в его новом значении. Но многие, отлично владеющие русской речью, товарищи — М. И. Калинин в своих речах, поэт Н. С. Тихонов в статьях — пользуются им уже вполне свободно. Запретить это им мы не имеем оснований...»

Такая уклончивость разумна: для языковеда есть единственный путь узнать, правильно или неправильно то или иное словоупотребление, — присмотреться к тому, как его уже употребляют в литературе.

Но и противники слова «довлеть» и ему подобных выдвигают серьезные доводы. Они напоминают, что В. И. Ленин в свое время горячо протестовал против совершенно такой же перелицовки значения французского слова «будэ´» (дуться, сердиться) в русский глагол «буди´ровать» (тревожить, возбуждать против чего‑либо). Перелицовка произошла по совершенно тем же причинам, что и в случае с «довлеть»: глагол «буди´ровать» неправильно связался с русским созвучным словом «буди´ть». Владимир Ильич писал по его поводу очень сердито: такие ошибки «совсем уже могут вывести из себя». Он считал подобное «французско‑нижегородское» словоупотребление вредным для языка.

Ученый‑языковед, работающий над словарем русского литературного языка, должен стать в этом споре на какую‑то одну сторону, сделать свой обоснованный выбор. Ведь по его словарю будут потом учиться правильно использовать русские слова; нельзя допустить, чтобы экзаменующийся по русскому языку школьник пребывал в полной неизвестности, кого же он должен слушаться — писателя Гладкова, запрещающего такие слова, или поэта Тихонова, спокойно употребляющего их. Ка´к он должен правильней выразиться: «надо мной довлеет пример Тихонова» или «мне довлеет того, что сказал по этому поводу Гладков»?

Иногда вопрос возникает не только о правильном понимании того или иного слова, сколько о его правильном произношении. Существует длинный ряд слов, которые очень многими выговариваются неверно, то есть без учета их происхождения. Нередко слышишь, как говорят «лабоЛатория» вместо «лаборатория», или «коЛидор», а не «коРидор». Так поступают только те, кто не знает, откуда взялись эти слова.

Слово «лаборатория», например, тесно связано с латинским «labor» (работа) (так же как и известное теперь всем название английской парламентской партии «лейбори´стов»). «Лаборатория» по‑латыни значит: рабочее место; нет никакого резона заменять в нем звук "р" звуком "л". Еще того меньше прав на это у нас в слове «коридор»: оно через французский язык происходит от испанского «correre» (бегать); в Испании даже знаменитый «бой быков» непочтительно именуется «корри´да», то есть «беготня». Конечно, эти слова произносят неверно как раз многие, но если идти им навстречу, так почему же тогда не узаконить произношение «тубаретка» вместо «табуретка» или «листричество» вместо «электричество»? Та´к ведь тоже говорят тысячи людей!

Это справедливо. И все же, с другой стороны, великое множество иностранных слов вошло давным‑давно в нашу речь и живет в ней, всеми признанное, именно в совершенно «неправильной», с точки зрения верности первоначальному звучанию, форме.

Ни один ревнитель чистоты языка не возражает против слова «и´звесть», а ведь это не что иное, как искажение греческого слова «азбэ´стэс». Мы спокойно говорим «известка», и это не мешает нам употреблять более точное слово «асбе´ст» в качестве названия определенного минерала.

Есть растение, которое мы именуем тмином. Слово это самое что ни на есть литературное. Между тем оно — искажение греческого «кюми´нон», которое, в свою очередь, произошло от древнееврейского «каммон», или «кинаммон». (Помните у Пушкина: "Нард, алоэ, кинаммон благовонием богаты"?) В старославянском языке жила более близкая к первоначальным форма «кюмин». Так что же, может быть, нам попытаться вернуться к этой форме? Ясно, что это бессмыслица!

Как же быть? На чем остановиться?

Чтобы покончить с этим нелегким вопросом, поговорим об одном довольно любопытном, только что родившемся слове, слове — грудном младенце, едва начинающем жить.

Маленькие дети, играя, очень точно подражают звуку автомобильного сигнала, произнося слоги «би‑би». В моем детстве мы, тогдашние ребята, не знали такого звукоподражания, да и неудивительно: в мире еще не было нынешних машин и их электросигналов. Мы изображали звуки, издаваемые транспортом, выкликая «ду‑ду», «ту‑ту», «динь‑динь», «ляу‑ляу» и т. п. Для своего времени и это было недурно.

Но теперь машин стало столько, детям они так близки, что прямое звукоподражание «би‑би» скоро оформилось в слово, в глагол «биби´кать». Я убедился: во всех концах нашей страны не только малыши, но и взрослые, имеющие с ними общение, свободно пользуются в разговорах с детьми этим едва родившимся словом[3]. Да почему бы и нет? Глагол как глагол — несовершенного вида, первого спряжения, непереходный... Он ничем не хуже любого другого глагола, хотя бы «пили´кать», который можно обнаружить в каждом более или менее полном словаре. Так что же, и «биби´кать» следует занести туда? Как должен поступить с ним лексикограф, наткнувшийся на это слово где‑либо в живой речи? Признать его, как выражаются дипломаты «де‑юре», официально, или же ограничиться признанием «де‑фа´кто»: пусть, мол, живет, и мы сделаем вид, что его нет?

На все такие вопросы пока мы можем дать только очень осторожный ответ, со многими оговорками.

Какой‑либо явной, твердо и резко намеченной граничной линии между «литературным» русским языком и языком народным, различными его говорами и наречиями не существует. Нет по‑аптекарски бесспорных примет, которые позволили бы дать оценку любому слову: вот это — литературное, а это — просторечье. Слова живут, живут беспокойной жизнью. То, что вчера казалось совершенно правильным и даже общепризнанным, сегодня становится полной редкостью, выпадает из общей речи. То, что совсем недавно представлялось грубым вульгаризмом, может внезапно стать совершенно законным литературным словом, проникнуть в самую правильную, самую образцовую речь.

Пушкин рассказывает, что разбиравшие его «Полтаву» критики называли «низкими, бурлацкими выражениями» такие слова, как «усы», «визжать», «вставай», «ого», «пора»... Можете ли вы согласиться с ними? Правда, это было начало XIX века, когда наш язык еще сильно отличался от его теперешнего состояния.

Но ведь и в конце того же столетия А. П. Чехов возмущался своими современниками, допускающими в речах своих такое нелепое, безобразное слово, как «чемпион». А попробуйте сегодня доказать кому‑нибудь, что оно нелитературно!

Языковеды знают, что в литературном языке нашем все время наблюдается постоянная борьба двух сил: живого, нетерпеливого стремления вперед (оно зовет к постоянным переменам, к смелому принятию новых слов и новых форм слова) и осторожного желания сохранить в нерушимой целости уже найденную красоту и совершенство речи. Ни та, ни другая из этих сил не может (и, вероятно, никогда не сможет!) решительно взять верх: это грозило бы очень тяжкими последствиями. Наоборот, равновесие их как раз и создает то, что мы должны считать «правильностью» языка, его сегодняшней «нормой».

Поэтому языковед‑лексикограф должен в своей работе проявлять одновременно и высокую чуткость ко всему действительно живому и плодотворному в языке и большую строгость к тому, что противоречит его духу. Он одинаково не имеет права как тормозить движение языка вперед, так и угодливо склоняться перед его случайными причудами. В свои словари литературной речи он должен вводить лишь то, что принято самим языком, литературным и письменным, что уже устоялось в нем как несомненное, А чтобы иметь право судить об этом и не запаздывать на много лет, он обязан непрерывно пополнять запасы того «музея слов», на который опирается его работа.

Лексикограф не может признавать слово литературным, ссылаясь на его широкое устное применение. Тысячи людей говорят: "Кто тут крайний? ", подойдя к очереди за газетами. Языковед обязан понять, что это словоупотребление не может быть признано правильным и литературным. Если на вопрос: «В каком вагоне ты едешь?» вы ответите: «В крайнем!», у вас сейчас же потребуют разъяснить: от начала или от конца поезда, в первом или в последнем? У каждого ряда предметов по крайней мере два края , и слово «крайний» стало употребляться тут по нелепому недоразумению, ибо обычному слову «последний» в некоторых говорах народной речи придается неодобрительное Значение — «плохой», «никуда не годный»: «Опоследний ты, братец мой, человек!»

Точно так же не следует признавать «литературным» и употребление словечка «пока!» вместо прощального приветствия. Дело не в том, что оно само по себе плохо или нелепо. Оно является естественным сокращением какого‑то более распространенного вежливого оборота, вроде: «Пока желаю тебе всего хорошего». Такими сокращениями полон наш язык: слово «спасибо» тоже стянулось из «спаси (тебя) бо(г)». Это не мешает нам им пользоваться[4].

Но слово «спасибо» вы встретите и у Тургенева и у Гончарова, у Толстого и у Чехова, а разговорное «пока!» чести полноправно войти в художественную прозу и поэзию пока еще не дождалось.

Нигде не увидите вы и попыток заменить сочетания слов «последний из могикан», «последний из Удэге» другими: «крайний могиканин» или «крайний удэгеец». Вот почему и словари не могут ввести их в избранный круг литературных выражений.

Вышедшее из лётных сфер слово «пики´ровать» проникло уже в широкую литературу, стало словом общерусским и литературным. (В устной речи родились даже переносные осмысления его — «настойчиво стремиться», «бурно атаковать»: «Вижу, идет профессор. Пикирую на него, здороваюсь...») Весьма возможно, что его уже пора зачислить в словарь правильного литературного языка.

А вот такие, может быть, и очень удобные специалистам, профессиональные слова, как спортивные «соско´к», «подско´к», «вис», «свис», «жим» или сельскохозяйственные «око´т овцематок», «деловой поросенок» и т. п., вряд ли заслужат эту честь: они неуклюжи, созданы наспех и, можно думать, будут скоро заменены другими терминами. Впрочем, поживем — увидим.

Ну что ж? Составление словарей литературного языка оказывается на поверку, пожалуй, не менее, а еще более трудным занятием, чем «делание» любых других лексиконов. Поистине прав Феофан Прокопович: «Всех мук роды сей труд в себе имеет». А ведь я за отсутствием места не могу коснуться вовсе второго и самого сложного этапа словарной работы — толкования уже собранных слов.



[1] Но вот геологи, работавшие на северо‑востоке нашей страны, судя по полученному мной от одного из них письму, уже включили это слово в свою профессиональную речь. У них оно означает прослойку жидкой грязи, встреченную в шурфе или буровой скважине.

[2] Слово «миниатюра» живет и во Франции (miniature), и в других странах, а вот «миниатюрный» по‑французски будет уже «minuscule», «microscopique».

[3] Сто´ит отметить и вот что: с отменой в крупных городах автомобильных сигналов и само звукоподражание «би‑би» и производный от него глагол «бибикать» потеряли свою, так сказать, актуальность и распространенность: сейчас в Москве и Ленинграде вы редко услышите их. А вот в сельских местностях, где шоферы сигналят по‑прежнему свободно, оба эти слова продолжают жить: ребята в колхозах «бибикают» сколько хотят. Мне доводилось слышать даже слово «биби´ка», означающее «машина», «автомобиль».

[4] К. И. Чуковский в одной из своих статей, опубликованной в «Новом мире» за 1961 год, очень удачно показывает, что совершенно равносильные нашему короткому «пока!» выражения бытуют и в английском и во французском разговорных языках. Тем не менее маститый критик колеблется; может ли это словечко уже быть признано совершенно литературным.